Даниил Мордовцев - Тень Ирода [Идеалисты и реалисты]
В это время в комнату вошла пожилая женщина, вроде нянюшки, и тихо подошла к выплакавшейся фрейлине.
— Что, мамушка, видала? — спросила последняя упавшим голосом.
— Самого видала, боярышня.
— Будет?
— Велел сказать, боярышня, что будет сам: как-де, после ужина, раздену царя и уложу спать, так-де и приду.
— А обо мне спрашивал?
— Пытал, матушка: как-де Марьюшка в здоровье?
— Что ж ты сказала?
— Сказала, боярышня; боярышня-де, говорю, была сомлевши, а теперь-де ничего, слава Богу.
— Что ж он?
— Приказал: буду-де неупустительно.
Девушка задумалась. Вспомнилось ей, как они сблизились, как она полюбила его, как потом они все вместе с царем и с царицей ездили в иноземные государства... Был тут и он... В Гданске справлял царь свадьбу княжны Екатерины Ивановны с тамошним герцогом... Веселости всякие, гулянья... Сад горит потешными огнями, а промеж деревьев темно-темно... Музыка так вот кровь и бросает то к щекам, то к сердцу... И он тут, держит за руку, обнимает... «Солнышко мое незакатное, Марьюшка... назолушка моя...» Все сгинуло, все смолкло — и огни, и музыка, и далекий говор... Память помутилась, ноженьки подкосились...
— Ты бы сняла с себя это, — сказала мамушка. Девушка вздрогнула.
— Дай я раздену тебя, родимая, — продолжала мамушка, — дам тебе что полегче.
Девушка молча повиновалась. А в душе какой-то разброд ощущений, мыслей, вперемешку, разорванными клочьями образы прошлого и настоящего... Мать с кроткими глазами расчесывает ее непослушную косу... За окном меж ветвями иволги пересвистываются... Шелковая, с серебром черная борода отца, которую теребит девочка... Нева, дворец... Гам какой-то невообразимый, в ушах звенит... Слышит она, как царь говорит: «Взять во двор Марью Гаментову...» Точно голос казачьего сотника Чернухина: «Стреляй в этого стрепета, а я — в этого...»
«Что это — какая тоска, Господи!» Девушка подняла глаза к образам, чего-то просит, ждет... Нет, ничего и они не дают, ничего, ничего!
Совыканье-то наше было тайное,
Расставанье-то наше стало явное...
И это клочок чего-то прошлого, а с ним налетели и звуки прошлого, от которых на душе саднит... Тошно, тошно, ох, тошнехонько на душеньке!
Как время тянется! И куранты в крепости давно бить перестали.
У, какие холодные глаза у этой ведьмы Чернышевой, у Авдотьи-генеральши... Бедная, маленькая кесаревна Ромодановская Катюша, и она так же будет ждать боя курантов, и ее они съедят, захватают, глазами нечистыми захватают, и полиняет, поблекнет, потускнеет чистота ее, свежесть, ясность...
«Что это думал Ягужинский, когда глядел на меня?.. У него умные, а недобрые глаза...»
— Не умыть ли тебя, боярышня, с сглазу? — говорит мамушка, вглядываясь в боярышню. — Недоброе око тяготу на тебя наслало.
— Недоброе око, говоришь?
— Должно — недоброе. Дай-кось я тебя с уголька умою.
— Нету, мамушка, не поможет.
— Что ты, боярышня! В уме ли? С молитвою-то не поможет? Мне мамушка царевны Софьи Алексеевны сказывала: и ей с уголька помогало... И покойного великого государя Алексея Михайлыча с уголька умывали. Дело бывалое.
— Это не с сглазу, мамушка.
— Где не с сглазу! Чего стоит один глазок у этой немки Балкши! Насквозь пронзает, что твоя рогатина добрая. А Долгоручиха? А Строганиха? Молоко скиснет, как только взглянут, матушка!
Когда переодеванье фрейлины было кончено и коса ее приведена в порядок, мамушка сказала: «Ин пойду теперь — угольков сыщу».
— Постой, мамушка, — сказала фрейлина, — ты была замужем?
— Нету, боярышня, не привел Бог.
— Отчего же?
— Да так, не вышло. В самую это пору, давно уж это было, когда батюшка царь женился на первой царице, на Евдокей на Федоровне, присватался ко мне жених, из наших же, из дворских. Парень был хороший и любил меня. Да и я-то его, грешная, так-то полюбила, что, кажись, и душеньку-то всю свою да еще и с привеском в него положила. А на ту пору, зараз после свадьбы, молодой-то царь взмыл, что твой сокол, и полетел на Переслав кораблями тешиться. Забрал с собой того-другого! И мой-то попал в свору. А там весть скоро пришла, что в озере утонул на царских потехах... Уж так-то я плакала, что, кажись, со слезами-то горючими вся душенька из меня вышла. Да и впрямь вышла, двух вить душ у человека не бывает. Вышла моя душенька...
Взглянув на свою боярышню, она увидела, что та опять плачет.
— Что ты, родная! Да что ж это за напасть такая! — убивалась мамушка. — Что с тобой?
— Ничего, ничего... У меня душа еще не вся вылилась... не остеклело там...
В дверях показалась девушка, из царицыных камерин.
— Ты что, Ариша? — спросила мамушка.
— Приказала царица про здоровье боярышни спросить, — бойко отвечала востроглазая Ариша.
— Благодарю государыню царицу за милость и память, — сказала фрейлина. — От великого жару в покоях светлейшего у меня голова закружилась, а теперь, благодарение Богу, мне лучше.
Помявшись на месте, Ариша ускользнула, проговорив обычное: «Счастливо оставаться, матушка боярышня».
Боясь, что с возвращением царицы и всего придворного дамского штата из ассамблеи, другие фрейлины станут справляться о ее здоровье, Гамильтон ушла в свою спальню, а мамке велела говорить всем, что она почивает.
— А коли он придет, мамушка, то его проводи особым ходом, — добавила она.
В спальне на нее снова нахлынули воспоминанья, обрывки которых как-то нестройно проходили по ее памяти. Это бывает именно тогда, когда нервы, принимая ощущения как-то вразброд и поддаваясь рефлексам давно пережитых ощущений, в таком же разброде передают мозгу какие-то лоскутки и тех, и других.
Рядом с нервно подергивающимся, до неприятности выразительным лицом царя, в один страшно и мучительно памятный в жизни девушки момент, рядом с этим подвижным лицом и горящими от избытка внутренней силы глазами становится спокойное, морщинистое, с детски наивными глазами лицо пчелинца Бобрика, беззубый рот которого рассказывает о том, как пчела залетела в церковь и, увидев, что там перед образами горят свечи из ее воску, стала плакать... Говорил он и об цветке Иван-да-Марья... Они умерли, убили себя, а мать поливала слезами их могилу — и вырос цветок.
«И мы умрем с ним разом... Кто ж будет плакать над нами?..»
«А цыганка говорила: найду свою долю, в царских палатах найду... — Нашла, ох, нашла я ее!..»
«Что это? Я, кажется, с ума схожу... Ох, скорей бы он пришел!»
А его все нет. Девушка стала ходить по комнате, в надежде сократить время. А время тянется, тянется... В минуту она переживает год, а передумает — все годы своей жизни. А таким минутам конца нет, счету нет.
Образ Спасителя из-за киоты глядит на нее. «Он был добрый, зачем же строгим написали?»
Замаскированная обоями и драпировкой дверь тихо отворилась, и в комнату вошел статный мужчина. Это был Иван Орлов, царский денщик, которого мы видели на ассамблее танцующим с кесаревной Ромодановской.
Увидав вошедшего, фрейлина тихонько вскрикнула, бросилась к нему и обхватила руками его шею.
— Ванюшка! Ваня!.. Милый мой, родной мой, — шептала девушка.
— Что с тобой, Марьюшка?
— Ваня! Ваня!.. Смерть моя пришла.
— Да перестань, милая, успокойся, сядем. Что же случилось?
Несмотря на то, что Гамильтон была не из маленьких и не из худеньких, Орлов, не раз пробовавший петровской дубинки не трогаясь с места и кулаком убивавший теленка, взял ее, приподнял, как двухлетнего ребенка, и усадил на низенькую, крытую штофом софу.
— Рассказывай же, моя маленькая казачечка, что с тобой сделалось там? — сказал он, садясь рядом с ней и привлекая ее голову к себе на грудь. — С чего ты там обомлела?
— Ох, и сказать стыдно, и молчать страшно, милый.
— Да что же было-то там такое?
— Ты видел, Ваня, я плясала с Вилимом Монцовым, а эта, его сестрицы кумушка, Чернышиха Авдотья да Черкасская так-то ехидно на меня смотрят и на тебя показывают... А когда я около них туру делала, слышу, Авдотья и говорит: «Иван-де да Марья — на одном стебельке...» И так-то мне на живот глазами указывают...
Говоря это, девушка совсем спрятала голову на груди Орлова. Тот молчал.
— Каково же мне было слышать-то это, Ваня?.. Теперь уж все знают, все видят.
Орлов молчал и тихо гладил ее голову.
— Как же быть-то нам, Ваня?.. Попроси царя... Ох, голубчик, упроси его, а то я руки на себя наложу.
— Намекал стороной, Марьюшка, так таково глянул на меня, что искры из глаз посыпались... «Хочешь, говорит, так в Рогервике на тачке женю, в посаженые заплечного мастера дам».
— О, Господи! Что ж нам делать? — отчаянно металась девушка.
— Подождем, Маша, не убивайся, голубушка.
— Подождем... Ох, а каково ждать-то? Разве ты не видишь? Дай руку...
Он обнял ее. Но утешить не мог. Рука его действительно ощутила, что долго ждать нельзя...
— Вот что, Ваня, ты знаешь, что царевич бежал с Афросиньей... Ты не знаешь, где теперь он?